Сибирский кавалер [сборник] - Борис Климычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еремею хотелось стукнуть Арсения хотя бы по одной щеке, как бы он тогда заговорил? Но Еремей смолчал. Нечисть-то вывести надо? Неспроста этот шиш какой-то ночью в стену стучит. Говорят, что такова доля всех бугровщиков. С некоторыми из них еще не такое случается. И освятил Арсений избу Еремея. И что вы думаете? Как отрезало! Ни стука, ни шороха. Впервые Еремей выспался по-настоящему. Встал, в голове просветление. Надо идти Дарьюшку искать. Где-то же есть она? Не совсем же из города увезли?
Шел рощами, по глине, едва оттаявшей, терял подметки. Выкопал два цветка подснежника бело-голубых, для Дарьюшки, для неё! Вот сейчас её увижу, вот сейчас! Господи! Сделай же чудо твое! И сделал Он. Еремей замер. Среди берез стояла Дарьюшка, обнаженная, вся видимая до последнего волоска на женском лоне её. Чудо! Улыбается. Но молчит. Сердце у Еремея чуть через горло не выскочило. Как же так? В роще? Нагая? И холодно еще, не так, конечно, как зимой, но без одежи — плохо. Сейчас сермягу свою на неё надену. Побрезгует?
Шагнул ближе. Дарьюшка не шевельнулась. Безмятежна по-прежнему. Еще шагнул. Ай! Это портрет Дарьюшки в рост. Да ведь как живая, только что не говорит. Портрет без рамы. Холст на подрамник натянут, петелька от подрамника на сучок надета. Снял Еремей портрет, оглядываясь по сторонам. Осторожно несет. Куда с ним? К Рукавишниковой? Пусть знает, что он нашел. От портрета нитка и к похитителям потянется.
Отдать Рукавишниковой? Нет, не сразу. Сначала в избе своей обновленной он поставит Дарьюшку возле кровати. Будет любоваться, неделю, две, три, досыта. Потом отдаст. Еремей шел, на ходу любовался Дарьей, шел мимо монастыря, а там в одном окне лицо гневное. Это Палашка-Евфимия узрела его с портретом дочери своей. Надо же было ей в это самое время в окно посмотреть. Лицо её судорога свела: «Я так и знала! Это мой портрет из имения? Да нет! Откуда ему тут взяться? Это Дашутку кто-то нарисовал. И где сию парсуну взял плешивый? Проследить за ним. Узнать, где он Дашу затаил, выручить дочку, уничтожить гада…»
28. БОГ ЗАГЛЯДЫВАЕТ В ОКНА
По Томску уже давно ходили слухи о милостыньке, которую приносил беднякам кто-то неведомый. Обычно перед тем или иным праздником в бедняцкой избушке появлялся пакет с деньгами, одеждой, чаем и сахаром. Всякий раз это случалось по-разному. Бывало, что кто-то привязывал сей пакет к дверной ручке, стукнув в окошко, тотчас скрывался. Иногда пакет просто забрасывали в открытое окно или в форточку. Случалось, что бедняки находили подарок, подвешенный в бане под потолком. В одну бедную избу пакет с деньгами и золотыми кольцами попал через печную трубу, плюхнувшись чуть ли не в котел со щами.
Сыщики сбились с ног, устраивали в канун праздников засады около беднейших лачуг. Но не смогли ни поймать, ни даже увидеть непрошеных дарителей. Все можно было бы списать на милость Божью, но один из бедняков, получив пакет, в котором были золотые кольца, тотчас пошел на базар, а там купец Шумилов опознал свое кольцо.
Обыскали всю бедняцкую хижину, нашли бумагу, в которую был завернут подарок, на бумаге той была намалевана розовая озорная муха. Она подмигивала одним глазом, на голове у неё была нарисована корона Российской империи, подняв по-собачьи заднюю ногу, муха сикала. Это было возмутительно! Но бедняк твердил:
— Никого не видел, ничего не слышал! Пакет кто-то в форточку ночью сунул, должно, сам Господь Бог, с него и спрашивайте!..
В солнечные предпасхальные дни около часовенки Зосимы и Савватия Соловецких, святых покровителей пчеловодства, стояло пятеро дюжих мужиков, шестым был пасечник Никанор Евсеевич, маленький, горбатенький.
Лицо одного из мужчин было не разглядеть. Длинные седые волосы он зачесывал так, что они скрывали и лоб, и глаза. Борода и усы так разрослись, что ни рта, ни шеи не было видно. Все смотрели именно на этого человека. Он сказал:
— Надо на Пасху бедняков порадовать! Но тех, кому раньше еще не помогали.
— Трудненько стало, атаман, — отвечал один из мужиков, — нынче везде назирок наставили.
— Ничего, ночь вся ваша, а ночью все волки серы. Ну, Никанор, веди нас в омшаник. Часовые у нас сидят в кустах с дудочками. Надо, и чечеткой споют, и щеглом, и кенарем. Нас врасплох не застать.
Мужики пошли в омшаник. Никанор отодвинул в стене пропитанную дегтем плаху, открылся тайник, где уже были заготовлены пакеты с подарками.
— Летом способнее подарки тырить в ульях! — сказал Никанор Евсеевич. — Туда уж чужой не подойдет, пчелки враз остановят.
— До лета рукой подать! Разбирайте подарки, ночью и начинайте. Ну, пока все! Нужен буду, Никанор знает, как меня вызвать!
Атаман нагнулся, открыл в полу лаз и исчез. Минут пятнадцать он шел по подземному ходу. И вот он уже в подземной горнице, где горят толстые восковые свечи и поблескивают зеркала. В горнице на сундуке с рукодельем сидела Даша Рукавишникова, увидев атамана, она встала, глядя испуганно и сердито.
— Ты все еще меня боишься, Палаша, — сказал атаман, — а ведь я тебя люблю, как прежде, как тогда в поместье. Пусть тебя отнял княжеский сынок, пусть я стал из-за него преступником! Но сердце у меня доброе, Палаша, ты же знаешь!
— Да не Палаша я! Меня маменька Дарьей нарекла, я Дарья Рукавишникова! Сколько же вам говорить об этом можно?
— Ну как же не Палаша? Я же художник, я обознаться не могу. Это невозможно. Вот почему я спас тебя от этих проклятых скопцов, которые хотели тебя изувечить. И не думай, что мы дьяволы какие! Нет. Просто я в своих скитаниях нашел такой камень, который можно кроить как полотно и делать из него огнеупорные капюшоны. Прикрепляешь к нему вверху проспиртованную вату. Прикроешь капюшоном лицо и голову. Встал на ходули, чиркнешь огнивом, вот ты и огнеголовый великан! Чему каторга не научит!
Много лет провел я в каторге, в Нерчинских серебряных рудниках за то, что ранил князя. Меня били, приковывали к скале, не давали есть. Но я выжил. Я волосат, так это оттого, что и на лбу и на щеках мне выжгли клеймо: «Вор». А я не вор. Это у меня украли всю мою жизнь, и тебя, Палаша, украли. А тебя Бог сохранил такой, какой ты была в пору моей далекой юности. Я думаю, он сделал это для того, чтобы я смог оставить миру навеки твою свежесть и красоту в моих полотнах. Тот портрет, что я написал с тебя прежде, кто-то утащил из рощи. Я вынес его, чтобы посмотреть, каков он будет при Божьем свете, да на беду там и оставил.
Я знаю, что я страшен теперь обликом. Я весь в шрамах, живого места на теле нет. А на груди моей Ежи Шецинский, разбойник, наколол страшный оскаленный череп и надпись: «Хомо хомонис лупус эст». Я не знаю, что это такое! Но Ежи выколол мне эту надпись в камере перед смертью. Едва он успел закончить свою работу, его увели, чтобы повесить. Я не знаю, что за слова он написал, но, думаю, перед смертью он не стал бы писать что-то пустое.